Ф.И.О.: Максимов Игорь Павлович

Возраст: 89 лет

Место работы: ГУП Редакция газеты "Белорецкий рабочий"


Номинации:
«Народный корреспондент»









Номинация: «Народный корреспондент»


Эти заметки писали два человека. Один – двадцатилетний лейтенант, участник Великой Отечественной, романтик и мечтатель, другой – он же, восьмидесятилетний старик, дополнял. Теперь я читаю тот дневник… Вести его на войне было так же неудобно, как пахать в туфлях на высоком каблуке. Тыловику, залетному корреспонденту или репортеру – другой коленкор: слетал, увидел, описал. А командиру взвода, роты, батареи и, тем более, солдату – ни условий, ни времени. Да и не принято было писать, надо было воевать. И все-таки писали. Даже в окопах! На марше, на передовой - кратко: «Жив-здоров, пока все в порядке, обо мне не беспокойтесь…». Шли солдатские треугольники со штампом «Проверено военной цензурой». Но хотелось сказать и о наболевшем, сказать что-то заветное.  И тогда кое-кто из нас заводил дневник и носил его в нагрудном кармане.

Я тоже ловил минуту, хитрил, стараясь не привлекать ничьего внимания, записать слово, мысль.

Приехав с войны, блокнот убрал. Так и лежал он лет двадцать, никому не нужныйБлокнот я нашел в чулане. Листа три были вырваны. Перечитал. Кое-что пришлось убрать. Я уже знал, что все написанное должно быть таким, чтобы его, «не краснея, можно было прочитать младшей дочери» (Бажов). Тех страничек давно уже нет. А неприятный осадок остался, хотя я, кажется, ничего преступного, предосудительного не совершил.

У ОЗЕРКА

Наверное, мать отмолила меня, матери всегда в таких случаях бывают рядом, - думал я, подходя к небольшому озерку, заросшему травой и осокой.

Две форели гонялись друг за дружкой, поблёскивая серебристо-серыми боками. Какие быстрые, сильные, красивые, - дивился я, - какая чистая вода, как много в ней рыбы. Здесь, у озерка, я медленно отходил от шока, от  только что перенесённого потрясения. Недовольство собой, досада, раскаяние притуплялись, но картина взрыва и водяной котёл, что появился на миг под взрывом, всё ещё стояли в глазах.

Это озерко, форели, роща и белые коврики опавшего цвета у соседних домиков, наши «катюши» на зелёном лугу - всё успокаивало: дурные мысли отступали, я уже не представлял себя безруким, не испытывал досады и запоздалого раскаяния. Я приходил в себя.

В этом тихом австрийском закоулке, обойдённом войной, я снова, как в Каяссосантпетере, оказался в ином мире; война отодвинулась, отошла, и я, успокоившись, начал шептать стихи, так, для себя, от избытка чувств, нахлынувших неожиданно.

Сыплет черёмуха снегом,
зелень в цвету и в росе.
В поле, склоняясь к побегам,
ходят грачи в полосе.

Я видел поле, грачей, посевы и себя там, далеко-далеко от этих Альпийских гор. Я шептал, отделяя каждое слово, не читал, а скандировал:

Радуют /тайные /вести,/ светятся /в душу /мою./ Думаю /я /о невесте, /только /о ней /и пою.

Я знал, что эти стихи написал пятнадцатилетний Есенин, но почему-то его чувства, мысли, желания были близки нам. Мы все - командиры взводов, батарей и дивизиона – оказались с одного года, нам было двадцать с небольшим, всем хотелось жить, любить. Что-то неизъяснимое творилось в груди у нас, хотелось объять весь мир, но жизнь бросила нас в пекло войны, и мы должны были убивать, не любить.

Здесь, у озерка, я словно отключился от действительности, от реальной жизни. Я ушёл в себя и читал, читал с волнением, вспо¬миная студенчес¬кие годы, читал вдохновенно для себя и ещё, наверное, для кого-то, сам не зная, для кого.

Я по первому снегу бреду,
в сердце ландыши
вспыхнувших сил,
вечер синею свечкой звезду
над дорогой моей засветил.

И не успел я перевести вздох, как рядом, совсем близко (в дневнике записано: в четырёх-пяти шагах) раздался резкий взмах крыльев и, хлопая ими по траве, фазан взлетел и опустился шагах в десяти от меня.

Я к нему.

Из травы торчал красный столбик – головка с белыми полосками вдоль. Она повернулась и спокойно с интересом рассматривала меня. Я вскинул карабин. Дал.

Головка исчезла и тут же на том же самом месте появилась снова. Я приблизился и дал. Головка исчезла. Ну, теперь трофей мой. Я шагнул – фазан с шумом выпорхнул из травы и скрылся на другом конце озерка.

Что за чудеса!  Какое-то наваждение! Неужели он успевает втянуть голову, пока пуля летит до него?! Не может быть! Ма-зи-ла! – подумал я и в этот момент услышал лёгкий весёлый смех. На террасе крайнего дома стояла девушка в белом и разбрасывала корм – зёрна. И мне стукнуло: неужели она кормит фазанов? И может, это не дикие, а домашние? Она улыбалась и покачивала головой.

Я растерялся, я не знал куда деться. Я готов был лечь в траву. Что я? Фриц, что ли? Как жаль, что она ушла. Я не немец!

Я объяснил бы ей, что видел таких птиц впервые, что они у нас на Урале не водятся, да я никогда бы и не стал стрелять домашних!

Тут надо пояснить. В дневнике у меня записано: «Шелестя крыльями, куропатка скрылась на другом конце озерка». Фазан в дневнике стал куропаткой. Не знал, спешил, а может быть, второпях да под лёгким градусом – сделал такую «засечку». Кто тогда, в предчувствии победы, не принимал на грудь хоть немного? Было и такое. Словом, пока я рассуждал да гадал, начался дождь. Крупные капли застучали по листьям, блеснула молния, раздался треск и полило – разверзлись хляби небесные. Я забежал в домик, в тот самый.

НЕПРОШЕНЫЙ ГОСТЬ

Я забежал в домик с терраской, в тот самый, с феей.

- Юна пот, - сказал я по-венгерски, но вспомнив «Кутен так» (добрый день), поздоровался по-австрийски, прибавив «пардон» (извините, фр.). Вышла та, в белом, фея и её мать, скорее всего фрау лет сорока пяти. Увидев непрошеного гостя, они молчали, растерялись.

- Бонжур, - сказал я (добрый день, фр.).

- Бонжур, - ответила фрау и заговорила, залепетала по-французски да так быстро, ловко.

Из всего я уловил только одно слово «маляд» (болеть). Французский я учил в институте. Началась финская война (1939), стипендии отменили, приходилось подрабатывать: на хлебозаводе в Магнитке мы разгружали вагоны с дровами, выгружали мешки с мукой, - и всё бесплатно, только за буханку (круглую) хлеба и квас. Какой тут французский?! С завода - на лекции, с лекций после обеда - на завод. Учитель латинского Марк Иосипыч Шаубэ звал меня «конвивэ», что означало «гость».  

Словом, французский я знал так же, как Остап Бендер турецкий, но понял: фрау справляется о здоровье, не заболел ли под дождём, как самочувствие.

- Нон, - ответил я, - je sui bien, tre bien, mersi! – Это должно было означать: нет, чувствую себя хорошо, спасибо. Откуда, из каких глубин моих извилин всплыла эта фраза – не знаю, бывает же в жизни такое, вспомнится слово и вертится, а тут фраза!

Фрау улыбнулась и жестом пригласила пройти к столу.

С меня текло.

Пройти-то я прошёл, да не знал, куда деть карабин. Оружие по уставу всегда должно быть при себе, не держать же его за столом. Я стал разряжать, поднял, защёлкал – у австриячек глаза на лоб, дух перехватило, перестали дышать, они раскрывали рты, как те рыбины на берегу Визеля.

- Нон, нон, - сказал я (нет, нет), - дас криг – капут (нем.) – войне капут, что означало стрелять не буду, и ткнул карабин в угол.

- Ja, ja, - заякали перетрусившие дамы, заулыбались.

Та, в белом, засияла и такой вдруг стала привлекательной (сексапильной, гламурной, как пишут современные писатели), но мне она показалась просто прелестной и несчастной, обречённой. Дело, словом, тут же уладилось, ушомкалось, как говорил Мишка Кузин, и через четверть часа я пил чай с немецкими галетами, испытывая удовольствие и чувство немоты одновременно. Боковым зрением посматривал по сторонам, за третьим стаканом я заметил в этажерке «Фауста» Гёте и спросил:

- Гёте?

- Хёте, - ответила молодая, подала книгу.

- Фауст, Маргарита, Валентин, Гретхен, - начал вспоминать я.

- Ja, ja, - подтвердила, оживившись, молодая. Как засияла! Назвала меня «герр официр», и чтобы им показать, что и мы не лыком шиты, стал я читать вступление. Я и простой шрифт еле можаху, а тут готический, и побрёл я по азам, как на костылях: я заикался, коверкал слова, становился в тупик перед дифтонгами, путался в произношении. Дамы, сдерживая себя, улыбались глазами, и чем больше я старался, тем шире становились улыбки; осмелев, фрау даже поправила раз или два, и сказала: «Кут, Кут, герр официр». Отлегло. Ожили. Ну как же! Рус официр читает «Фауста» на немецком языке. А не стреляет. Четыре года им говорили: русские («шайзе») варвары, живут с медведями в лесу, едят сырое мясо, а  тут – читает Гёте.

Я довольно хорошо прочитал по-немецки фразу, что в переводе звучит так: «И тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идёт на бой».

- Нихт, нихт! – сказал я. – Нихт! Дас криг – швах! – Я хотел сказать: нет, нет, на бой и каждый день – это плохо, шлехт. Пасе – мир, гут! 

Фрау поняла. Она медленно покачивала головой, глядя в пол. Наверное, тоже вспоминала своего гера - мужа. (Не его ли ухлопал Гавриленко?). Я дочитал вступление с горем пополам. Допил третий стакан. Сказал: «Данке. Гитлер капут. Унзер нах хаус, Москва».

Эти одиночки, без вины виноватые, делали вид, что улыбаются. Мне стало их жаль, как всех женщин – в войне они больше страдают, чем мы. И если бы у меня был фазан, я бы непременно подарил его им. Но фазан где-то благоденствовал, не зная, что на его родину пришёл освободитель.

- Оревуар! – сказал я. И, вспомнив красивое румынское прощание – О ревидэри! – подался к своим.

НА ВИЗЕЛЕ

Серый день. Моросит дождь. Бурлит Визель, тащит на себе брёвна, доски, иногда мелькнёт труп, перевернётся, как живой - всё плывёт туда, ближе к Германии, к Визельбургу.

На зелёной поляне боевые машины. Они забрызганы, на протекторах - не грязь, а пластилин: ещё позавчера, 1 мая, мы двигались, преследуя врага в Австрийских Альпах. Шли где по дорогам, где целиком, трава на полянах наматывалась на скаты вместе с грязью, образуя плотные ободья, на вершок покрывавшие протекторы». БМ садились. Солдаты работали как дьяволы, полосами белела соль на гимнастёрках.

- Ещё раз, ещё! Впе-рёд, на-зад! - раздавалась команда. - Так-так! Пошла, пошла! - кричали солдаты, вытаскивая «катюшу» из трясины. Она выла, как живая, и, поматывая брезентовым капотом, как подолом, хлопая крыльями, покачиваясь, выбиралась на сухое место. -  Будько, гони свою!

И следующая шла по тем же колеям с таким же рёвом, надсадным воем и рывками, под крики солдат, суетившихся около неё. Они подсовывали под колёса хворост, камни, обломки жердей, потом, судорожно вцепившись в станину и крылья, толкали её.

«Катюша», натужно дрожа, медленно карабкалась, казалось, скорее по плечам солдат, чем на колёсах.

За второй шла третьи... Четвёртая.

На подходе к Bacceр6yprу, небольшому австрийскому городку, второй раз застряла машина Будько. И основательно. «Что делать? Отставать нельзя, - думал я. - И подкладывать, кажется, нечего». Но солдаты часто находчивее командира. И вскоре появились камни, палки, ещё что-то (разве запомнить всё, что было в спешке, в боевой обстановке?).

- А давайте ещё подложим шинели, завернём в них хворост, камни, - предложил Екимов Мишка, батарейный шут и балагур. Сняли, наклали камней, подсунули, подбили и опять:

- Раз, ещё раз! Ещё разом - ещё раз! Упирайсь! Вперёд! Назад, вперёд! Давай, давай!! Мотор ревел. БМ, дрожа и буксуя, но всё-таки двигаясь по четверти (так и охота - «по сантиметру» сказать, да не поверят! а было же! было) - вышла и пошла, усталая и измотанная, заляпанная...

- Вот тебе и Екимов, - думал я. - Поди раскуси солдата.

Накануне, проверяя посты, я застал его за семечками. На посту грыз, поплёвывая через автомат.

- Ты что, не знаешь, что нарушаешь устав караульной службы? - сказал я. - Это ж наш закон...

- Э-э, товарищ лейтенант, - с благодушно-нагловатой улыбочкой протянул он, - закон есть канат. Можно над канат, можно - под канат (он был мордвин).

«Ну, подожди, прибудем на место, влеплю наряд», - подумал я тогда. А вот теперь, сидя с ним рядом в кабине БМ, я готов был его целовать, объявить благодарность. Иногда мы останавливались, развёртывали чуть ли не на ходу орудия и вели огонь. И опять: По машинам! Моторы! С какой-то особенной лихостью, с почти детской отчаянностью звучали эти команды. Тогда нам всем, командирам всего 3-го дивизиона 51-го ГМП, было по двадцать с небольшим. Нам подчинялись седоголовые солдаты, годившиеся в отцы. В такие минуты мы не жили, мы летели на крыльях нашей юности к Великой Победе. 

...Мы двигались по берегу реки Визель, притоку Дуная. Он несся диким конём: снега в Альпах таяли, и хотя трава была уже по колена почти, Визель тёк всклень, ещё говорят «в межень», с берегами. Случалось, из лесу (или из парка?) навстречу выбегали испуганные олени, лани. Высоко подняв головы, они на миг застывали и тут же исчезали из глаз.

Не помню, как переправились через Визель, но хорошо помню и дома под красной черепицей, и мельницу на том берегу и горелую гору - она вся была чёрная, а обгоревшие ели, точно пики торчали из земли. Помню ещё «Чардаш», звучавший с пластинки патефона, что наши ребята случайно обнаружили в неглубоком канале - он отделял поляну от крайних домов.

Днём, 2 мая, мы стояли на месте. Не двигались. Я вёл политзанятия. Солдаты сидели на траве у подножия той горелой горы. Вдруг сержант Гавриленко закричал: «Коза!» И не успели мы повернуться, как раздалась очередь и коза закувыркалась по склону. Потом Исаев Сатар, таджик, мой лучший друг, сделал для всех «шашлики», как он произнёс это слово. Вино было всегда. Его возили в канистре из-под бензина на поворотной раме между ланжеронов (не в кабине же!). Что-то домашнее, уютное почувствовалось от тех шашлыков, от стакана красного виноградного, от всего того, что было, да и весна волновала молодую кровь. А в ночь со 2-го на 3-е мая 45-го наш связист Коля Онищенко поймал по рации сообщение о взятии Берлина. И верилось, и не верилось, так неожиданно и невероятно это было! Хотя мы все с часу на час ждали этого сообщения. И только магическое слово «Жуков» и не менее славное и героическое «Рокоссовский» заставляли верить: Берлин пал! Берлин наш! 

Что было! Что было!

Когда уже утром над горелой горой поднималось белое из тумана солнце, а внизу, на лугу, зажглись тысячи белых искр, нас выстроили на поляне у небольшого канала на окраине Вассербурга.

Зам командира дивизиона по политчасти майор Бутняков, красный коротыш, влез на «ЗИС-5», раздалась команда:

- Смирно! Р-р-равняйсь!

Я покосил глазами: грудь в грудь, плечо в плечо стояли офицеры, сержанты, солдаты, блестели медали, ордена.

«Сколько наград, - удивился я. - Какие люди!» И пока я так подумал, майор Бутняков скомандовал: «Вольно! « Снял фуражку и сказал:

- Войска маршала Жукова взяли Берлин!

- Ура, ура! - сорвалось, загремело над поляной. В воздух полетели пилотки, фуражки, Солдаты начали качать командиров, подбрасывали их в воздух, ловили и опять качали и кричали: ура-ура!

Я был в каком-то опьянении, в каком-то странном, почти невменяемом состоянии восторга и любви ко всем людям. Радость, казалось, залила всё - всю эту поляну на берегу чужой речки и лес, переполнила всех нас, одуревших от счастья. Помню, Бутняков скорее для формы после времени скомандовал «разойдись!» И через несколько минут опять раздалась команда: «По машинам!»

Загудели моторы, мы двигались туда, куда бежал Визель, в сторону Германии, к городу Визельбургу. Дальше на карте маячил город Грац. Когда подъехали к Визельбургу, он был уже освобеждён. Немцы драпали на запад. Впереди нас всегда шли танковые части и пехота. Мы разместились в трёхкомнатном здании «Жандармерия». Рядом со зданием была церковь, за высоким забором монастырь и целое стадо монашек в чёрных платках, но таких привлекательных, как наши русские черницы на картинах Нестерова. И потом, через день, я уже узнал, что высокий забор не был преградой для гвардейцев, да и невесты христовы проявляли явное любопытство к нашим героям. Война на южном фронте шла на убыль.